«Мой сын» сбежал из архива
В Санкт-Петербурге показали потерянный шедевр Евгения Червякова В петербургском киноклубе «Родина» историк кино Петр Багров, старший куратор научных программ Госфильмофонда РФ, представил два считавшихся утраченными шедевра советского кино. Находка 22-минутного фрагмента фильма Николая Тихонова «Айна» (1930), единственной прижизненной экранизации Андрея Платонова,— событие локальное. Зато явление из небытия 48 из 70 минут «Моего сына» (1927) Евгения Червякова — главная сенсация в истории кино за многие десятилетия. Рассказывает МИХАИЛ ТРОФИМЕНКОВ. Работа киноархивистов — нудная рутина, окрашенная неподдельным саспенсом. В любом архиве хранятся тысячи анонимных яуфов — коробок с пленками: что в них, не знает никто. Каждый год сотрудники Госфильмофонда атрибутируют десятки из них, но в подавляющем большинстве случаев обнаруживают, по элегантному выражению Багрова, какую-то несусветную белиберду. Но принимая во внимание, что львиная доля немых фильмов утрачена, предощущение чуда не умирает и порой оправдывает себя. В 2008 году в Буэнос-Айресе обнаружились пять коробок с 16-мм копией фильма «El Hijo del otro». На поверку, «Чужой сын» оказался никаким не «чужим», а, напротив, «Моим сыном» ленинградца Червякова. Сенсация заключалась не в самой находке считавшегося погибшим фильма, а в разрешении мучительной «загадки Червякова». Из его немых фильмов, помимо поставленного в соавторстве рутинного «Поэта и царя», где Червяков еще и сыграл Пушкина, уцелели фрагменты экранизации романа Константина Федина «Города и годы» (1930). Сильной, но не выходящей за рамки эстетики экспрессионизма. Имя режиссера, павшего под Ленинградом в феврале 1942 года, ассоциировалось с удручающим официозом. В «Заключенных» (1936), единственном фильме сталинских времен о ГУЛАГе, экранизации пьесы Николая Погодина «Аристократы» и идеи «перековки» заключенных, с которой носился шеф НКВД Генрих Ягода, еще можно найти достоинства. Но фильм о вредительстве на железных дорогах «Честь» (1938) и мобилизационная комедия «Станица Дальняя» (1939) кажутся снятыми человеком в бессознательном состоянии. По словам Богрова, Червяков, действительно, работал над ними в состоянии запоя: прятался от страшной реальности чисток. Между тем в конце 1920-х умнейшие люди эпохи — от критика Адриана Пиотровского и его британских коллег до Александра Довженко — именем Червякова сбрасывали с парохода современности самого Эйзенштейна. Звезда Аста Нильсен называла «Моего сына» ярчайшим кинособытием года. Червяков, на взгляд современников, открыл новые горизонты мирового киноискусства, создал невиданный жанр «эмоционального», или «лирического» кино. Часть критики справедливо бурчала по поводу «асоциальности» фильма: никаких примет нового быта; не поймешь, в какой вообще стране это снято. Но их доводы аннулировал выкрик с места на обсуждении фильма будущего великого режиссера Марка Донского: «Победителей не судят!» Поверить на слово современникам было, однако же, сложно: Червяков 1930-х никак не подходил на роль великого новатора. «Мой сын» действительно категорически не похож на все современное ему кино. Он вообще ни на что не похож. По внешним признакам это мелодрама. Покидая роддом с новорожденным на руках, женщина (будущая голливудская актриса Анна Стэн) вдруг просит прощения у мужа-пожарного (Геннадий Мичурин): «Это не твой сын». Вот, собственно говоря, и все. За исключением пожара в финале, не происходит ничего. Ошеломленный муж, лишь пару раз срывающийся на истерику, бродит по городу, заходит в пивную, где имитирует Чаплина (эта сцена не сохранилась) его соперник — вовсе не роковой соблазнитель, а перепуганный юнец. Забредает вдруг в комнату, где незнакомые ему люди прощаются со своим умершим ребенком. Эстетику фильма поименовали «киноимпрессионизмом», но лишь за неимением лучшего определения для того, что определению не поддается. Червяков очистил экранную вселенную от любого бытового дребезга, который отвлекал бы от драмы, разыгрывающейся в сердцах героев. Это кинопоэма о человеческих лицах как зеркалах, простите за пошлость, души. Но столь выразительных лиц в немом кино не бывало, да и сейчас днем с огнем не найдешь. Червяков запретил Мичурину и Стэн выражать эмоции, не только жестикулируя, но даже прибегая к мимическим приемам. Табу на любую, самую минимальную суетность, на любые актерские штампы открыло внутренние ресурсы актеров, на лица которых смотреть завораживающе увлекательно. Большое видится, как правило, не на расстоянии, а в упор. Современники не бредили: Червяков действительно гений. Да, это режиссер едва ли ни самой трагической судьбы золотого века советского кино. Но после находки «Моего сына» его посмертную судьбу можно, напротив, назвать беспрецедентно счастливой. Дело за невозможным «малым»: найти два других его утраченных шедевра — «Девушка с далекой реки» (1927) и «Золотой клюв» (1928).