Войти в почту

Русская история ужасов: почему отечественная культура не рождает действительно страшных хорроров

Вот уже много поколений русский читатель и зритель ждет прорыва в отечественной хоррор-культуре. Каждый год нам заявляют о первом по-настоящему страшном русском фильме или о первой действительно пугающей книге, однако на деле все это оказывается очередной ерундой. Мы не умеем снимать и писать хорроры — мы умеем пить водку и ругать царя, думать о России и надеяться, что однажды она станет свободной. Но как развивались попытки напугать русского читателя и каким произведениям все-таки это удалось? Перепрыгивая с традиции устных сказок, которые у всех народов были одинаково страшными, давайте начнем со времен нарождавшегося романтизма. Русские писатели первой половины XIX века во многом ориентировались на западных коллег по перу, которые развивали романтическую философию на основе таинственной и пугающей атмосферы. Пока Байрон с супругами Шелли рассказывали друг другу страшилки у озера, чтобы затем сделать из них великие романы, русские пытались не отстать от них. Жуковский переводил и сам писал зловещие баллады, Пушкин начинал русскую традицию ужаса «Утопленником», «Медным всадником» и «Пиковой дамой», Гоголь пересказывал леденящие кровь легенды малороссов. Впрочем, критика, а затем и литературная традиция сознательно и безапелляционно высеивала всю мистику из творчества золотых классиков. Как провозгласил намного позже Евтушенко, поэт в России — больше, чем поэт, и такая же коллизия преследует русские ужасы. Ужасы в России должны быть гораздо большим, чем просто ужасами. Они должны нести публицистический заряд, а по сути — всего лишь быть метафорой социальных проблем. Рассказ «Игоша» — один из самых страшных текстов, написанных на русском, повесть «Косморама» поражает своим безумием и пугает уже тем, что написана в XIX веке. До сей поры высокие литературные премии завоевывают авторы, размывающие жанры, выступающие с унылыми полупублицистическими текстами, цель которых — заставить читателя думать о том, «что же будет с Родиной и с нами». Первым официальным литературным классиком там стал Вашингтон Ирвинг, почуявший и сформулировавший страхи эмигрантов перед Новой Землей. В его новеллах две традиции и две мифологии, европейская и индейская, впервые столкнулись друг с другом именно на темном метафизическом уровне, на уровне нечисти. Появление Эдгара По, четко сформулировавшего законы жанра, окончательно создало традицию. Даже гражданственный Амброз Бирс, еще один американский классик XIX столетия, в сознании читателей ассоциируется больше с литературой ужаса, чем с социальной публицистикой. Самая большая путаница начинается, когда мы пытаемся разобраться в современной литературе. Сегодня нет на планете более социального писателя, так упорно и скрупулезно отрабатывающего тему общественных нравов, чем Стивен Кинг. Любой роман Кинга — это раскрытая от начала до конца схема проблем и вопросов, вставших перед постхристианской цивилизацией, огромный срез общества, точный в диагнозе его проблем. При этом в читательском сознании Кинг остается писателем нишевым, жанровым, а если быть откровенными — представителем «низкой» прозы. Такое положение вещей сложно объяснить чем-то кроме снобизма филологической среды. Нобелевскую премию по литературе получают авторы высокой макулатуры, тогда как Король Ужасов сидит себе спокойно в штате Мэн и, кажется, не парится по поводу статуса автора народных бестселлеров. Кинг сегодня — это главный писатель человечества, ум, честь и совесть эпохи, и при этом пленник жанра, а вернее — пленник взгляда на жанр ужасов. Одна из жутчайших сцен в русской литературе XX века — появление карлика в запертой квартире в «Миллиарде лет до конца света». Интересна связь с «Прикосновением» другого удачного образца русскоязычных ужасов — романа украинского писателя Игоря Лесева «23». И в «Прикосновении», и в «23» авторы выдумывают новый вид нечисти: в первом случае это Фрози, во втором — Гулу. И там, и там монстры — вариация на тему неупокойников, буквально — не успокоившихся мертвецов, и, пожалуй, для всего небольшого набора русских ужасов этот вид потусторонней силы наиболее характерен. На Руси традиционно делили покойников на оберегающих и злых. С оберегающими играли в символические ладушки, прикасаясь к стене, просили защиты; злые же ходили по миру, норовя сделать живым какую-нибудь пакость. В «Прикосновении» мертвые родственники терроризируют живых, призывая их скорее присоединиться к ним на том свете, в «23» души мертвых ищут для себя новые тела среди живых и затем в них существуют. Остальные перестроечные фильмы, пытавшиеся быть хоррорами, скатывались либо в очевидный треш, либо в проблемную чернуху. Сейчас даже забавно смотреть и «Заклятие Долины змей», и «Люмми», где в лучших традициях фильмов категории Б герои спасаются от монстров, сделанных за 3 копейки. Такие фильмы, как «Каннибал», повествующий об ужасах советских лагерей, конечно, смотрятся жутко, чему способствует еще и самая странная в истории кино психоделическая желтая цветокоррекция, но воспринимать их как хоррор — все равно что причислять к этому жанру «Архипелаг ГУЛАГ». В новой России за хоррор также брались несколько раз. Из фильмов, снятых в 90-е, упоминания заслуживает «Упырь» Сергея Винокурова, киноведческое упражнение в жанре плохого кино, и «Змеиный источник» Николая Лебедева, прекрасно снятый мистический триллер, который несколько портит очевидно хичкоковская развязка. В 2000-е годы попытки продолжились, треш-притчей во языцех стала «Ведьма», делались стилизации под японский кайдан, например «Мертвые дочери» Павла Руминова. Характерно, что Руминов, на которого возлагались главные надежды по созданию хорошего русского хоррора, с мистикой завязал и снял социальное кино «Я буду рядом» — образец фестивальной мелодрамы, с пафосом, слезами и гражданской позицией.

Русская история ужасов: почему отечественная культура не рождает действительно страшных хорроров
© Нож