Мир без китов
Не стало обаятельнейшего, умнейшего, начитаннейшего Анатолия Петровича Тупикина — многие годы служившего культуре Ленинграда, а впоследствии руководившего радиовещанием страны, всеми ее радиоканалами — начиная с пристрастно опекаемого им «Орфея» и кончая резко изменившимся с его приходом в лучшую сторону новостным «Маяком». В Москву Тупикина пригласил работать Александр Николаевич Яковлев, собиравший под знамена деятельных, энергичных неформалов. Составителям энциклопедий предстоит оценить вклад Анатолия Петровича в госстроительство и другие области общественной жизни, я сосредоточусь на эпизодах личного свойства. Мы познакомились в Лондоне, где разгорелась нешуточная борьба за шахматную мировую корону между Анатолием Карповым и Гарри Каспаровым. Анатолий Петрович, сам фанатичный шахматист, был начальником команды Карпова (они близко дружили). Мои симпатии пребывали на стороне Каспарова, вернее, сопровождавшей его мамы Клары Шогеновны (уж очень харизматично переживала она за сына), общение с Тупикиным получалось отрывочным, поверхностным. Жизнь, однако, выстраивает комбинации похлеще черно-белой клетчатой контрастности. Судьбу первой сочиненной мною пьесы «Мир без китов» взялся решать классик отечественной драматургии Леонид Генрихович Зорин, он передал ее своему близкому товарищу (и по совместительству главрежу театра Моссовета) Павлу Хомскому. Было оговорено: постановку осуществит Владимир Драгунов (ныне ведущий режиссер Малого театра), возможно, по этой причине Хомский тянул с ответом. Он назначил читку. В положенное время мы с Драгуновым, сильно робея, пришли в пустое помещение. Лишь одинокий администратор мотылялся возле дверей. Этот человек объяснил: «Ваше творчество не вызвало интереса коллектива, никто не откликнулся». Позже Георгий Тараторкин под большим секретом открыл мне: лично директор театра обзванивал членов труппы и не рекомендовал приходить. Драгунов широким жестом (но со вздохом) уступил пьесу юному коллеге, тот приступил к репетициям с молодыми актерами в ленинградской Александринке. Меня пригласил для беседы худрук этого овеянного славой святилища — Игорь Олегович Горбачев. Люди моего возраста помнят его — могучего, громогласного, орденоносного, воплощавшего в фильмах и на сцене образы руководителей космической отрасли и партийных бонз. Однофамилец генсека (слегка внешне на него смахивавший) без околичностей и банально предложил: он сам поставит мою пьесу и сыграет близкую ему (одну из основных) роль «уходящего околополитбюровского кита», от меня требовалось лишь дать отставку молодому режиссеру. Я отказался. Игорь Горбачев сказал: «Тогда я сообщаю Минкульту, что включил вашу пьесу в репертуар на правах исключительного владения, никто ее не поставит, и я тоже ставить не буду, умрете в безвестности». Умирать в безвестности не хотелось. Да и за пьесу (почти как Луспекаеву в «Белом солнце пустыни» за державу) было обидно. Тут и вспомнилось лондонское знакомство с начальником Управления культуры Ленинграда Тупикиным. Я напросился на прием. Разговор (после того как Анатолий Петрович прочитал мой опус) получился удивительный: «Я не могу приказать Игорю Олеговичу. У него на лацкане звезда Героя соцтруда. Он сегодня едет в Москву встречаться с Егором Лигачевым. Игорь Олегович может снять меня с должности, а не я его. Но я попробую его попросить…» Горбачев согласился отдать пьесу Рубену Агамирзяну в театр Комиссаржевской. За работу принялся начинающий режиссер Валерий Гришко (ныне удачно снимающийся в кино, скажем, в фильме Звягинцева «Левиафан»). Я зачастил в Ленинград — не столько на репетиции, сколько к Тупикину. С ним было захватывающе интересно. Однажды Анатолий Петрович привез меня на Мойку, в кабинет Пушкина, когда у сотрудников музея был выходной. На рабочем месте, в крохотном кабинете, находилась только директриса. Ее Анатолий Петрович отрядил пить кофе в ближайшее кафе, а мне шепнул: «Побудьте в одиночестве, подышите этим воздухом…» И показав, какими ключами отпирать комнаты, удалился, чтобы присоединиться к вынужденно покинувшей пост подчиненной. Я остался (как и было задумано) в благоговейной тишине. В кромешно-прозрачной вечности. Вдохнул пыль веков, обследовал, тихо ступая по скрипучим половицам, пустынные помещения, изучил корешки древних книг, опустился в кресло, где сиживал Поэт… Как вам такой изыск, такая королевская щедрость начальника Управления культуры города на Неве? Анатолий Петрович не только меня, а многих приводил туда. И вот что поведал: привел знакомого, сам торопился, потому что на следующий день отбывал в отпуск, бросил на ходу: «Тебе экскурсоводы будут рассказывать, какая Наталия Николаевна хорошая… Не верь. Я согласен с Ахматовой и Цветаевой». Заканчивая фразу, устремился к выходу. Но так спешил, что забыл о низкой притолоке, ударился темечком, рассек голову до крови. Пришлось ехать в больницу. Где его уложили в постель с сотрясением мозга. Но и этим не закончилось. Наталия Николаевна решила всерьез обидчику отомстить. На место ушиба врачи положили пузырь со льдом. Не велели снимать. И позабыли об Анатолии Петровиче. А он, скромный и неамбициозный, не напоминал о себе, держал лед до утра, простыл, хорошо еще, обошлось без менингита. Больше он о Наталии Николаевне плохо не отзывался. Я стал своим в доме Анатолия Петровича, пользовался неиссякаемым его гостеприимством. Он и Ирина Александровна (вот уж поистине старосветская в гоголевском духе семейная пара), трагически потерявшие дочь, трогательнейше оберегали друг друга и, широко и доверчиво распахивая двери перед близкими людьми, не позволяли согревавшему их очагу остынуть. Открытые, простые, прекрасные люди. Об их квартире в старинном особняке надо сказать особо, столько здесь было уюта, книг и милых унаследованных от предков вещичек. Анатолий Петрович не уставал повторять, что происходит из работящей среды, отец был (как у Христа) плотником. Продолжал одаривать меня: знакомил с Темиркановым, Колкером, Додиным. Подружил с Виктором Новиковым и Татьяной Отюговой… Накануне Нового года состоялась премьера. В театре говорили: «Конечно, Тупикин не придет. Сегодня — шахматный клуб. Не было случая, чтобы он пропустил заседание». Но Анатолий Петрович приехал. Ленинградская театральная критика (как и положено критике) постановку чужака встретила в штыки (или была натравлена все тем же Игорем Горбачевым?), назвала спектакль плачем по коммунистической эпохе (вот и портрет Сталина на сцене — «Утро нашей Родины» Налбандяна), хотя пьеса черным по белому говорила: прежние киты, державшие на своих спинах плоскую тоталитарную эпоху, уплывают, новому поколению дан шанс строить жизнь самостоятельно… Ситуацию выправили москвичи, побывавшие на спектакле в «Комиссаржевке»: Павел Гусев и Александр Аронов в столичной прессе расставили разумные (без восхваления) акценты. Анатолий Петрович сблизился с моими друзьями. Но, переехав в Москву, остался ленинградцем. Говорил: недостает влажного ветра Дворцовой площади, размаха Эрмитажа и Русского музея, неутешительно сравнивал Абрамцево с Петергофом. Занимая важный пост в идеологической иерархии (руководил всей махиной российского радио!), не кичился состоявшейся карьерой. Говорил: — По зарплате я на двадцать втором месте в Гостелерадиокомитете, но получать деньги стыдно. Рушится все. Или такова особенность человека — не замечать того, с чем он справиться не может? Так было в Римской империи и у нас перед революцией… На дворе — последний день Помпеи… А погибающие бьются за мелкие выгоды… Рассказывал: приехав в Колонный зал, где перед бизнесменами и промышленниками должен был выступить первый российский президент, занял место в одном из ближних к сцене рядов (по долгу службы обязан был присутствовать хотя бы на открытии мероприятия). Вперил взгляд в графин с водой, заботливо приготовленный для докладчика. Взойдя на трибуну, Борис Николаевич потянулся к графину и осушил стакан залпом. Еще налил — и прежде чем осушить, перехватил взор Анатолия Петровича. Дождавшись конца выступления первого лица государства, Анатолий Петрович поспешил в гардероб за плащом. Однако выскользнуть на улицу не удалось: охрана теснила людей в вестибюле к стене — почтив совещание своим явлением, Борис Николаевич торопился уехать. Шествуя вдоль живого коридора телохранителей, президент увидел того, чье лицо бросилось ему в глаза в зале в момент опорожнения графина. Борис Николаевич сделал крюк в сторону и горячо пожал руку Анатолию Тупикину — незнакомому ему человеку. Борис Николаевич с тех пор благоволил начальнику радио. Анатолий Тупикин не терпел официальщины, трафарета. Высмеивал ханжество. Сделавшись замминистра культуры, поехал в составе представительной делегации, куда входил патриарх Алексий, в Израиль. Планировалось выступление духовного хора. Один из хористов внезапно скончался. Патриарх молвил: «Какая хорошая смерть… На Обетованной земле…» Тупикин отреагировал непочтительно: «А вы, ваше святейшество, не завидуйте…» Сегодня этому мемуару уже не улыбнешься столь легко, как раньше. И название пьесы, с которой я начал эти прощальные заметки, звучит применительно к уходу Анатолия Петровича по-хемингуэевски колокольно. Не стало выкованного жесткой эпохой деликатного атланта под стать родственным ему эрмитажным изваяниям — не раскрошившегося под напором быстро менявшихся веяний и реалий. В московскую жизнь он не вписался. Из просторных хором в цэковском желто-кирпичном инкубаторе на Якиманке вернулся в Ленинград, ставший Петербургом и отреставрированный, как не мечталось кондовому советскому управлению культуры. Звонил мне из своей прежней старосветской незабываемой квартиры, битком набитой букинистическими фолиантами и свежей полиграфией: «Случился инсульт, теряю память. Не помню, из-за чего мы ссорились? Из-за политики? Какая чепуха! Мы с Ирочкой часто тебя вспоминаем…» Источник