Чем плох Блокадный музей, который построят в Петербурге, и каким он должен быть?
Этим летом в Петербурге стартовало строительство музея Блокады — после долгих споров победителем конкурса проектов стала «Студия 44» Никиты Явейна. В рамках «Диалогов» «Открытой библиотеки» писатель и редактор Блокадных дневников Наталия Соколовская и искусствовед, историк архитектуры Сергей Кавтарадзе обсудили, почему здание, утвержденное Смольным, никуда не годится и каким должен быть музей, соответствующий масштабу пережитой городом трагедии. Наталия Соколовская: Что происходило с Музеем блокады? Как мы знаем, он открылся в 1946 году в Соляном переулке. Начали его создавать еще в 1943-м. Его директором был блестящий петербургский, ленинградский интеллигент Лев Львович Раков, ученый секретарь Эрмитажа и античник. В 1949 году Музей фактически стал одной из первых жертв «Ленинградского дела» и был закрыт. В 1952 году завершился его окончательный развал, Лев Львович получил 25 лет, но отсидел, к счастью, меньше. Далее до 1989 года подобного музея в городе не было, блокадная память купировалась. Когда говорят, что в Советском Союзе, помнили то, другое, третье, — это, конечно, фигура речи. Инициатором «Блокадной книги», кстати говоря, был белорус Алесь Адамович, который первый пришел к Даниилу Гранину, и они вместе создали этот великий текст. Он был запрещен в Ленинграде, и впервые его опубликовали в Москве в журнале «Новый мир». Но цензор вычеркнул из него целые абзацы, упоминания голода, количество жертв. В нем есть циничная подпись: «Ленинград не был оставленным городом». То есть редактор намекает, что вы со своей правдой (а на самом деле даже не всей) не забывайте, кто архитектор нашей победы. В нашем городе книга увидела свет только в 1984 году. В 1989 году снова открыли Музей обороны и блокады Ленинграда, но занял он только малую часть старого огромного помещения, в нем была бог знает какая экспозиция, которая не соответствовала масштабу произошедшей трагедии. Этот пыльный сельский клуб существовал 29 лет, а недавно его закрыли на ремонт. Что там будет, когда работы закончатся, никому неизвестно. Николай Солодников: Серьей Юрьевич, расскажите, как вообще архитектура фиксировала, запечатлевала глобальные мировые трагедии путем создания музеев? Сергей Кавтарадзе: Такие музеи бывают разными. Есть те, которые как бы консервируют время: собираются экспонаты, артефакты, памятники, их помещают в особое пространство, так хранится память. А другая история, которая возникла сравнительно недавно, — когда здание является не только музеем, но и мемориалом. Речь тут идет в первую очередь о Холокосте, таких примеров много, среди них почти нет провальных. Говоря о Музее блокады Ленинграда, надо понять, какой из вариантов выбран, должно ли здание само по себе помочь понять событие или это просто более или менее выразительное помещение, в котором будут собраны фотографии, личные вещи погибших людей. Вместилище ли это экспонатов? Или все-таки это памятник, у которого есть свой образ и возможность психологического воздействия на человека через формы? С этим надо разбираться. Н. Солодников: На ваш взгляд — взгляд человека, который знает и любит Ленинград, — целесообразно ли создавать новое здание, которое включало бы в себя и серьезную архивную и выставочную работу, и само по себе являлось бы объектом, при том, что в городе есть места, которые и так ассоциируются с блокадой: и хлебозавод, и Пискаревское кладбище, и другие. Или, может быть, было бы логичнее поработать с теми объектами, которые уже есть и которые, по сути дела, являются частью этой истории? Когда говорят, что в Советском Союзе, помнили то, другое, третье, — это, конечно, фигура речи С. Кавтарадзе: Тут не один вопрос, а два. Первый: нужен ли музей. Он, конечно, очень нужен. В Петербурге есть замечательный специалист Вадим Басс, преподаватель «Открытого университета», занимается этой темой. В частности, он изучал и памятники-музеи Холокоста. Одна из их функций — психотерапевтическая, снятие страха через выход в огромное пустое пространство, где, может быть, ничего нет, но можно проговорить эту тему. Так работают психиатры и психологи, само здание имеет целительную функцию. С моей точки зрения, относительно блокады мы себя все-таки уже достаточно исцелили, как раз с этим все в порядке. Нам бы наоборот следовало вспомнить, что было на самом деле, чтобы события не стали историей. Поэтому очень важно, чтобы здание было острым, а не обычной коробкой. Другая сторона: а где этот музей должен быть? В новом здании или уже имеющемся? Я знаю, что есть предложение создать его в хлебозаводе, это замечательно — камни имеют память. Об открытии говорили с начала 2000-х годов, но ничего не получалось — не могли найти место. В итоге одно из тех помещений, которое предлагали, занял проект «Россия — моя история». Те же люди из Смольного, которые занимались этим историческим парком, сейчас делают Музей блокады. Н. Солодников: Эти федеральные парки, которые курирует отец Тихон Шевкунов? Н. Соколовская: Да, один из них даже себя изобразил в роли городового — такое отношение к истории России, как к своему предбаннику. Это, конечно, замечательно. Какие представления у Смольного о Блокаде? Некоторое время назад начали отмечать 8 сентября: на Малой Садовой создается так называемая «Улица жизни» по аналогии с «Дорогой жизни», которую ленинградцы, на самом деле, называли «Дорогой смерти» и «Ледовой трассой», так как там было много жертв. А «Дорога жизни» — это уже более позднее журналистское изобретение. На этой улице из котелков раздавали кашу, стояла какая-то техника, дети лазали, все рады, замечательно, мероприятие совершилось. По Дороге жизни устроили квест, и название части для школьников: «Дорога жизни — дорога в будущее». На Марсовом поле тоже работала походная кухня с кашей, потом все двинулись на Дворцовую площадь, где стояли полуторатонки — на таких же осуществлялось движение по Дороге жизни. И там пели буквально: «Ах, Андрюша, нам ли жить в печали?» Все было организовано властями. Поэтому, имея в виду представления этих людей о прекрасном, и то, как был организован конкурс проектов, мне кажется, что лучше инициативы снизу, которые периодически возникают. Создание альтернативного музея блокады в здании Левашовского хлебозавода будет курировать Лев Лурье. Люди сами читали блокадные имена, обычный петербуржец Юрий Вульф сделал на своем доме светодиодный экран с именами погибших. Нам представили девять проектов, к голосованию привлекли самих блокадников. Я скажу честно: можете кидать в меня камнями, но я голосовала за проект Явейна, который считаю многословным, помпезным и, в общем, сделанным в духе советской архитектуры. Я оставила бы вообще только шесть коробок, которые стоят в центре, а все эти жертвенники, холмы — от лукавого. Там был еще один проект, который безумно лоббировали, я не хочу называть фамилию архитектора, но это был бы настоящий ужас. Он прошел много стадий перед тем, как войти в девятку финалистов. И никто не обратил внимания на то, что это совершеннейший оммаж Альберту Шпееру, любимому архитектору Гитлера, и его Дворцу съездов в Нюрнберге. Просто люди уже, видимо, контекста не чувствуют. С. Кавтарадзе: Я не знаю, о чем речь с этим оммажем Шпееру, но, может быть, это не так и плохо как идея. Сейчас объясню, в чем дело. Когда я думал, как я себе представляю этот музей, то в голову приходили острые углы, большие панели, черный цвет, психологическое воздействие на человека. Или большое пространство, или, наоборот, сужающееся. Когда я это себе вообразил, то понял, что подобное уже существует — это посвященные Холокосту проекты Даниэля Либескинда. Черные кубы есть в Сан-Франциско, острые углы — у знаменитого еврейского музея в Берлине, который прекрасно некоторое время существовал вообще без экспозиции, как архитектурное переживание. Это зигзагообразное здание, пример деконструктивизма. Но потом я решил, что для Музея Блокады это неправильно, потому что это два разных ужаса. Холокост — это массовое убийство, а в Ленинграде такого не было, но людей как бы полусчайно поместили в ад. Советские власти не смогли защитить граждан и предотвратить эти события, жители оказались между жизнью и смертью. К тому же, этот ад был еще и красивым, потому что все это происходило в Петербурге. То есть архитектурное решение должно быть каким-то другим. Проект Явейна грамотный, хороший, но это повтор пути Либескинда. Каковы ворота ада? Может быть, это как раз архитектура Шпеера, допустим, покрашенная в черный цвет? Может быть, это классика? Какой должна быть экспозиция? Все мы представляем кусочек блокадного хлеба, фотографии, умирающие люди. Но, может быть, это стоит демонстрировать на фоне огромного количества еды и в красивом интерьере? То, чего не было, но что должно быть в таком городе-дворце, как Петербург? Н. Соколовская: Вы сейчас почти процитировали блокадные дневники, потому что практически в каждом из них подчеркнута красота города, а особенно в том, который вел когда-то главный архитектор города Лев Ильин. «А зима нынче изумительная», — писал он в начале 1942 года. В конце этого года во время прогулки его убило на Невском проспекте осколком бомбы. Что касается этого состояния между: ты как в лимбе — не жив и не мертв. Это правда, и об этом тоже есть в дневниках. Даже те, кто выжил, вышли из этой блокады преображенными. Как это передавать в музее, в архитектуре? Какая конгениальность должна быть у создателей? Я таких людей пока не вижу. Про кусочек хлеба. Если эти 125 грамм положить в любом интерьере, это будет работать, но надо понимать, что за ним нужно пойти умирающему человеку, а потом еще и отстоять в очереди. Почему-то все думают, что в блокаду власти были добрые, говорили: «Выдача хлеба». Но «выдача» — это только слово, надо было платить деньги. Человеку могли не подписать документы на эвакуацию, если у него были долги по квартплате. Где брать деньги в осажденном городе? Предприятия закрывались, многие держались за любую работу. До войны хлеб стоил рубль двадцать, а на черном рынке во время блокады — 500 рублей. Как это показать, что это должно быть? Бездна вопросов. Нужно, чтобы внешний вид стал хотя бы толчком для того, чтобы люди потом пошли в музей виртуальный, над которым уже сейчас работают серьезные ученые, чтобы у них возникло желание читать, узнавать. Н. Солодников: Я так понимаю, что как такового серьезного общественного обсуждения, которое повлияло на принятие решения, в городе не было? Н. Соколовская: Нет, его не было. Но, например, Яков Гордин в журнале «Звезда» собирал людей, в обсуждениях принимал участие Александр Николаевич Сокуров, Михаил Пиотровский. В июне в ЗакСе в Комиссии по культуре и образованию тоже были собрания, на которых все переругались. Мы не знаем, насколько современное общество готово принять правду о блокаде. Тот факт, что музея так долго не было, говорит о том, что не было и явного запроса. Власти этот проект тоже был не нужен — почему все так всполошились сейчас, я не знаю, возможно, было дано указание. Н. Солодников: Насколько полезно при принятии подобного рода решений или обсуждении серьезных проектов общественное обсуждение? Общество не идеально, процент людей, обладающих опытом, знанием, критическим мышлением, способностью к какой-то рефлексии, низкий. Не получается ли, что обсуждения, в которых профессионалов меньше, чем непрофессионалов, мусора, шума, слов больше, чем здравого смысла? Это скорее затрудняет процесс. Н. Соколовская: Мне кажется, с одной стороны, да, безусловно: больше белого шума. Но, с другой стороны, если это будет вербализовано, если информация будет попадать к людям, то это благо. Во время проведения конкурса проектов музея не поговорили с людьми, не спросили научное сообщество, специалистов, все было очень келейно, — я думаю, это во многом результат политики руководства города. Теперь, наверное, будет негатив в отношении здания Явейна. С. Кавтарадзе: Как я понял, это еще полпроекта. Есть спорный образ внешнего вида, а настоящей концепции музея как таковой нет. Это, собственно, памятник чему, какого рода ужасу? И концепции экспозиции, насколько я понял, тоже нет. Это странно, потому что с этого все должно начинаться. Памятник Питера Айзенмана убитым евреям в Берлине, например, содержит в себе изначальную концепцию: там установлены разного размера прямоугольники и расстояние между ними такое, что человек все время оказывается в одиночестве, когда проходит между ними. В этом идея — чтобы человек остался наедине с катастрофой. Рождается метафорический образ, сверхидея. А в нашем музее я не вижу сверхидеи, все сыро, не доделано. Н. Соколовская: Так и внутреннее — то, что мы сейчас видим в этих башнях, предложено Явейном. Это отнюдь не то, чем полгода занималась группа экспертов, которая распалась и разругалась и получилось, как всегда. Это обидно и оскорбительно. С. Кавтарадзе: Если угодно, наш патриотический долг — чтобы этот музей оказался не хуже, чем те, что делают тот же Либескинд, Айзенман и другие в Германии, Сан-Франциско, Израиле. У нас тоже есть талантливые архитекторы. Стоит оговорить, что этот музей должен быть другим, не в русле уже устоявшегося деконструктивизма, при этом не уступающий качеством идеи. Раз уж мы победители в этой войне, давайте творчески мы тоже будем победителями. Н. Солодников: Мне кажется важным сказать, что архитектура — вещь зависимая в том смысле, что она дорогостоящая. Все мы являемся заложниками городской власти, которая репутационно скомпрометировала себя даже не вчера, а давно. И никакого доверия — интеллектуального, сердечного, духовного — к этим людям нет. А ты понимаешь, что в конечном итоге как им надо, так и будет сделано, потому что деньги дают они. Н. Соколовская: Даже тот факт, что из многих вариантов расположения было выбрано место рядом со Смольным, — для меня это не позитивно. Потому что история блокады и Смольного сложная, мне как внучке блокадников не хотелось бы видеть музей там. С. Кавтарадзе: А из окон Смольного его будет видно? Н. Соколовская: Из окон Смольного — нет. Но рядом. С. Кавтарадзе: Жаль. А то, может быть, оно было бы и не так плохо. В окна выглядываешь, а там — что бывает, когда власть плохо работает. Н. Соколовская: В довершение абсурда надо просто внутри Смольного сделать этот музей. Читайте также: Мария Элькина о том, почему Петербург пока не готов к созданию музея блокады